|
|
Наталья Рубанова
ГАМБУРГСКИЙ: ДОСРОЧНО
О НАС : История мастерской
Ольга Татаринова: за плечами этого талантливого писателя, поэта, переводчика, члена редколлегии журнала «Крещатик», руководителя известной литературной мастерской – московской студии «Кипарисовый ларец» – не только Литстудия при Союзе писателей экс-СССР и Литинститут. Эта исключительно цельная, проницательная и сердечная женщина, дом которой – клад книг и рукописей как собственных, так и ученических, – окончила Рязанский радиоинститут и десять лет отработала в области космической техники. А ещё – играла на скрипке. А ещё – в большой теннис. И – в буквы, в буквы: последние, в отличие от нот и кортов, оказались самыми важными: пишет, сколько себя помнит. Всегда. Везде. Вне зависимости от «привечаемости» в замкнутых литкругах. Результат – девять книг прозы и стихов, публикации в альманахах и коллективных сборниках. В переводах Татариновой выходили также крупнейшие поэты ХХ века: И.Р. Бехер, Ева Штриттматер, Ингеборг Бахман, Пауль Целан, Готфрид Бенн, Теодор Дойблер, Франц Верфель, Георг Тракль, Аллен Гинсберг, Джон Эшбери, а также роман Айрис Мердок «Сон Бруно», рассказ «Клей» лауреата Нобелевской премии Патрика Уайта и многие другие. Совсем скоро санкт-петербургское издательство «Алетейя» выпустит в люди её новый роман «Spring.doc». Состоя в Союзе писателей Москвы, из так называемого «литпроцесса» тем не менее долгое время была «исключена» хоть и «условно», однако без права переписки с читателем. Гамбургский, конечно, разрубит гордиев узел. А если – Здесь и Сейчас? Жизнь коротка. Неизданные тексты рвутся на воздух. Изданные – взрывают его. Дают свободу – свободному.
– Ольга Ивановна, в так называемые «нулевые годы» ваша проза, эссеистика и стихи стали издаваться чаще, чем во времена «пере-…» и post-«стройки», а также в безвременье «застоя». С чем вы это связываете?
– Как и во всём на свете, тут сложное, не лишённое мистики сочетание понятной нам закономерности и непостижимой случайности. Могу только предполагать, что в Советском Союзе, государстве режимном, главным политическим тезисом которого была диктатура пролетариата (конечно, фиктивная) я, с моей страстной «тоской по мировой культуре», была закономерно отверженным элементом. Отщепенкой – они любили это слово. Все мои публикации носили случайный характер – но и в этом была, наверно, своя закономерность: изредка попадались люди, ценившие именно эти в моём творчестве качества и мотивы. Им это импонировало. Но основной массе издательских работников, приверженных то ли режиму, то ли его основаниям, то ли своему месту в социальной иерархии, я была чужда «как класс», на дух, почти инстинктивно. Им искренне не нравились мои «замашки». У меня в нью-йоркском «Новом журнале» было в 1991 году подробное эссе на эту тему: о двух антагонистичных культурах в Советском Союзе: пролеткульте – в более широком смысле, чем употреблял это слово Ленин, ведь вершки русской национальной культуры были истреблены физически – и «недобитках», старой русской интеллигенции, которая на моём веку, в моих детстве и юности ещё попадалась в числе моих школьных учителей, институтских преподавателей и так далее. Сейчас, по моему ощущению, она погибла окончательно. А ведь «русский интеллигент» – это было мировое понятие, как джентльмен или ковбой. Зато на чахлых – а может быть, мощных, как посмотреть – корнях этих «недобитков» взросло новое молодое племя; в эссе я называю это явление культурным гибридом, одним из первых ярких проявлений которого был Бродский. Вот вы, совсем молодой прозаик, – заинтересовались мною – это, надеюсь, симптоматично.
– «Некурящий Радищев», вышедший в 2004-м в издательстве «ЛИНОР», – переиздание книги, выпущенной «Советским писателем» более десяти лет назад. В каком году был опубликован этот роман, где явно прослеживается переосмысление бунинского письма?
– Переиздание «Некурящего Радищева» в 2004 году – просто частная инициатива моей подруги, писательницы Люси Цветковой. Это всего 200 экземпляров, и хорошо, потому что там есть ошибки в вёрстке. Первый тираж, 5000 экземпляров, вышел в издательстве «Советский писатель» в 1992-м, а написан роман в 1986 – 1987 годах. Когда я, в общем-то, наверно уже чуяла, к чему дело идёт и где берёт свои начала. А насчёт переосмысления бунинского письма – это мне очень приятно слышать, потому что Бунин – мой литературный бог. И, наверно, это не переосмысление – во всяком случае, я бы «не посмела» его переосмысливать, – а скорее, сумма влияний плюс особенности моего мышления и почерка.
– Насколько сложно было издать этот роман в 1992-м и 2004-м? Каковы сходства-различия этих сложностей? Имею в виду так называемую «сравнительную характеристику»: публикаций в 1992-м и 2004-м – это «Онегин и Печорин», «Онегин и Онегин» или «Печорин и Печорин»?
– Как я уже сказала, переиздание было осуществлено на средства Люси Цветковой – так что это просто: деньги. А издание 1992 года было, по-моему, одной из последних книг «Советского писателя», перед тем как он канул в Лету. Так что тогда никто уже ничего не контролировал, да и не читал, кажется. Во всяком случае, книга прошла незамеченной. Все страдали от нехватки денег на непомерно вздорожавшие продукты – перестройка ведь завершилась жесточайшей шоковой терапией, осуществлённой бывшими комсомольцами, если вы помните. Завершилась «днём открытых убийств», прямо по пророческой повести Юрия Даниэля «Говорит Москва». Да что там днём – годами открытых убийств. Сейчас же издавать свою прозу мне не по средствам – а в дотационных издательствах те же люди, что и прежде, так что я опять никуда не попадаю. Не знаю, Печорин это или Онегин. Тех ведь авторов тоже ссылали – на смерть, между прочим, на войну. Ну, в Михайловское. Да я тоже из своего Отрадного не очень-то куда-нибудь могу выбраться.
– Да, вашу прозу питает, в сущности, тот же источник, что и прозу Бунина. Фразы музыкально отточены, интонации упруги, мотивы – да не убоимся «шаблона» – вечны. С кем из авторов 19 – 20 столетий вы ощущаете непосредственную связь? Имею в виду преемственность, традиции.
– Да, Бунин говорит, что он «слышит» рассказ перед тем как его написать: тональность, первую фразу... Непосредственная связь с Чеховым, наверно, тоже имеется, это многие отмечают – я его также боготворю. Как и Бунин. Тургеневым зачитывалась в детстве, люблю его, это правда. Вы даже навели меня на мысль, что его литературное «нововведение», получившее в Европе название Russian long long short story, я впитала с детских лет. Для меня характерен этот жанр, этот объём – маленького романа. Да вообще люблю и чту всех великих русских писателей и поэтов. А любимый современный прозаик – лауреат Нобелевской премии Патрик Уайт, хотя он и умер в 1992 году. С тех пор никого ещё не полюбила. Так, чтоб до дрожи. Трудно себя препарировать в этом отношении – верно, это со стороны и виднее. Люблю музыку, она сопровождает меня на протяжении всей жизни. С детства была киноманкой – так что влияние кино наверняка очень сильно. Любимые кинорежиссёры – Ингмар Бергман, Франсуа Трюффо, Антониони. А «вечные мотивы» – догадалась в какой-то момент, что в них только и секрет долговечности произведений искусства. Ну и в исполнении, конечно. В совершенстве формы. К которому вечно же и стремишься. Человек стремится – метафизически. К божественному совершенству.
– Вы окончили рязанский радиоинститут и много лет работали в области космической техники. Когда и как пришли к литературе? Что дало/отняло «технарское» образование? Насколько высшая математика оказалась (бес)полезна?
– Да, мой жизненный путь был весьма извилист. К литературе я «пришла» в три с половиной года – научилась читать. Кажется, сама. С помощью бабушки. Первой книгой был том Шекспира Брокгауза и Эфрона, но, слава Богу, с «Бурей» и «Зимней сказкой», а не с «Макбетом» или «Королём Лиром». Так получилось – шла война, других, более подходящих книг не оказалось под рукой. А может, это и есть самая подходящая. Во всяком случае, я её не спускала с коленей (не выпускала из объятий). Как и «Илиаду» в русском переложении Жуковского. После окончания школы поступила в технический вуз – не видела для себя иных возможностей в тех условиях. Но я не жалею о дальних объездах. Мышление развивают две дисциплины – философия и математика. Философия как воспитание способности «суждения чистого разума», прибегая к определению Канта, в Советском Союзе в образовании не присутствовала, поэтому остаётся благодарить судьбу за математику. К тому же я была пылко ею увлечена и сильна в ней.
– Ваш первый литературный опыт – возможно, «острый»: насколько серьёзно вы к нему отнеслись? Что послужило мотивом к созданию самого первого текста?
– Первое стихотворение я написала в восемь лет, конечно, ни об «остроте», ни о «серьёзности» говорить не приходится. Загадочно только, что оно было весьма литературно-назидательным (словно бы предвосхищало мою воспитательскую активность) и начиналось словами:
Если хочешь быть поэтом
И стихи писать,
Не забудь – тебе при этом
Нужно много, много знать...
Но, конечно, это была собственная программа жизни. То есть тезис, прямо противоположный пролеткультовским установкам с их любимой притчей о сороконожке. Как пелось в уличной песенке моих детских лет, под гитару, «много у нас диковин, / каждый из нас Бетховен…» Только теперь понимаю, что это была народная сатирическая рефлексия на «их» идеологию.
За первый роман я принялась лет в двенадцать, долго им жила, читала классу главы на чердаке, говоря, что это книга из библиотеки. Он был о французских графинях. Решившись показать его старшей сестре, я была посрамлена ею – «Ну что тебе эти французские графини? Что ты можешь о них знать? Напиши про свой класс». Я немедленно завела тетрадь с надписью: «Дневник Олега Авдеенко». Но вскоре она мне наскучила, эта обыдёнщина. Так я и металась лет двадцать между тем и этим. Между «высоким» и «обыденным». Да даже больше. Какое там двадцать. Первая страница собственной прозы понравилась мне года в двадцать четыре. Страница! Одна только страница. До выработки индивидуальной поэтики было ещё очень далеко.
А первая моя публикация состоялась на страницах «Пионерской правды» в десять лет, но они там так изуродовали мой текст, доведя его до пошлой заметки лозунгового свойства, что я крепко-накрепко решила больше «с ними» не связываться. Кто это «они» – я, конечно, не понимала, но впоследствии с изумлением обнаружила, что все вокруг говорят – «они»: у «них» закрытые распределители, «они» едят чёрную икру, для «них» правосудие не писано, и проч., и проч. Всегда, во всю историю – страна делилась на народ – и на «них». Так что я счастлива принадлежать к народу, а не «есть чёрную икру». Это мой жизненный выбор, возможно, главный из выборов.
– Вы много переводили: Айрис Мердок («Сон Бруно»), Аллена Гинсберга, Пауля Целана – перечислять можно долго. Кто из зарубежных писателей, «адаптированных» вами для русскоязычного читателя, не владеющего языком оригинала, кажется вам наиболее интересным?
– Самым значительным, что я сделала за жизнь, сама я считаю переводы 27 стихотворений Готфрида Бенна, величайшего в ХХ веке германского поэта, ещё мало известного российскому интеллектуалу. Не все из этих переводов даже ещё изданы. Всё, что я переводила не для денег, а «по любви», было для меня таким же точно личным творчеством, как и собственное сочинительство. Я в них во всех была страстно влюблена – в африканцев Ленри Питерса и Джареда Ангиру, австрияков Ингеброг Бахман и Пауля Целана, в англичан Олдоса Хаксли, Сидни Кейса и Дилана Томаса, в австралийца Патрика Уайта. Я мечтала перевести свой (его) любимый роман «Фосс», пять заявок написала в «Художественную литературу», «Радугу» и «Молодую гвардию» – нигде не откликнулись. А мне кажется, вряд ли кто-нибудь так остро способен его почувствовать с литературной стороны. Остался в анналах – в книге-приложении к журналу «Иностранная литература» 1986 года – только мой перевод его рассказа «Клэй». Тоже, кстати, Russian long long short story – он очень любил русскую литературу.
– Уже 25 лет вы ведёте литературную студию «Кипарисовый ларец», известную и как своеобразное «связующее звено» с Литинститутом, – все ваши ученики в вуз этот в своё время поступили. Так расскажите о «…ларце» и его «обитателях».
– Об этом у меня существует лирический роман-non-fiction «Кипарисовый ларец», изданный одним из моих воспитанников, поэтом Александром Москаленко, небольшим тиражом. Так что в крупнейших библиотеках страны он имеется. Да, наверно, и в интернете, так как получаю отзывы о нём из разных стран. Там описано, как меня пригласили в 1982 году на творческий вечер в Московский физико-технический институт как поэтессу андеграунда, а потом сами студенты попросили вести у них литературную студию. Из первых моих студийцев-физиков в литературу, как и я, перекочевали Игорь Болычев, выдающийся, я считаю, лирик 80-х – 90-х годов, гениальный переводчик, ныне доцент Литературного института, и Владимир Бабков, переводчик-американист – тоже ведёт теперь семинар художественного перевода в Литинституте. Потом меня пригласили как руководителя литературной студии во Фрунзенский Дворец пионеров на Миуссах; в студию пришли школьники, студенты московских вузов – да, тридцать пять человек из них окончили за это время Литературный институт, но не все стали профессиональными литераторами. Многие уехали за границу. В общем, это слёзное повествование. В настоящий момент круг «Кипарисового ларца» ограничивается наиболее верными ему – среди них Александра Козырева, Болычев, Александр Москаленко, Илья Оганджанов, Сергей Кромин, Елена Лапшина, Иван Макаров, несколько талантливых молодых.
– Что делается в студии сейчас? Знаю, вас лишили помещения, где проходили мастер-классы. С чем это связано и возможно ли получить новое?
– В том-то и дело, что времена изменились – литературное творчество перестало быть престижным занятием, и детей, школьников родители перестали приводить во Дворец. И нас оттуда выставили. Ведём переговоры в Доме «Русское зарубежье», что из этого получится – пока неясно. Конечно, логично было бы нас поместить именно при Литературном институте как единственную профессионально ориентированную студию, но… В общем, пока существуем как дружеское сообщество мастеров – мастерская – виртуально.
– Что происходит, на ваш взгляд, в современной русскоязычной литературе? Какие намечаются тенденции в молодой русской прозе и поэзии? (Из опыта «Кипарисового ларца» и ваших учеников. Кстати, сколько их?)
– Я почти не знакома с состоянием дел. Читаю, как видите, совсем другое – «вечное». А мои ученики очень разные. Я стараюсь не подвергать их какой бы то ни было унификации, вслушиваюсь в их нутро, внутреннее содержание. Ведь именно оно ищет подходящее для себя оформление – имманентную себе форму. Так что каждый из них – это тенденция, если талантлив. В готовые формы вписывают некое угодное им содержание вторичные поэты, прозаики – я тоже не против. Это ведь собственно и есть культура. Главное, чтобы оранжерея была. Даже в поле все цветы важны. Мои ученики – Козырева, Болычев, Оганджанов, Кромин, Елизавета Кулиева – все по-своему интересны и своеобычны. Александр Москаленко, например, очень интересно продолжает линию Александра Ерёменко – от технического термина к образу, то есть в некотором роде, казалось бы, движение «вспять». Но в современной техногенной цивилизации технические термины, да, становятся символами. Иногда страшными. Трагическими. Кромина ценю очень за работу с языком, копошение в корнесловии. Языку ведь нельзя дать погибнуть в это опасное для него время, когда он крайне утилизируется, упрощается – не в смысле изящества, а в смысле примитивизации. На язык у нас вся надежда – чтобы Россия осталась Россией, осталась на карте мира. Есть уникумы вроде Александра Свиридова – самородок из-под Тамбова, в нём ещё живы артезианские глубины образности, народности. Так что народ наш – всё ещё великий. И может, даже прибавит в талантливости с очередной масштабной ассимиляцией, свидетелями которой мы являемся. Если, конечно, не резать пришлый человеческий материал на улицах. Россия сейчас в таком историческом повороте, при котором надо каждому спасибо сказать, кто хочет в ней жить, а значит, быть русским – россиянином.
– Вы издаёте стихи за свой счёт, и…
– Стараюсь как-то их закрепить, оставить после себя – естественное, наверно, стремление сочинителя. Семь стихотворных книг – а в периодике за всё советское время было не больше трёх-четырёх стихотворений. Что я могу знать о том, как они воспринимаются людьми? Знакомые с ними подруги знали их наизусть. В последнее время значительные подборки появлялись в «Крещатике», в альманахе «Илья», в «Дне поэзии-2000», в «Интернет-антологии» Александра Москаленко. В общем, возможностей мало.
– Когда-то вы говорили, что Финляндия – далеко не безразличная для вас страна. С чем это связано?
– Да, в моём генеалогическом древе по материнской линии – несколько скандинавских «прививок», в том числе финская. У нас ведь была старая петербургская семья времён, когда Финляндия была частью России, и смешанные браки не являлись редкостью. Кстати, моя ближайшая подруга (она уже умерла) была эстонка – и неспроста: эстонцы ведь те же «финны», у них и языки очень похожи.
– У Александра Бараша в одной из статей (журнал «Зеркало») говорится о «международной русской литературе». Как вы относитесь к такому термину? Имею в виду развенчание им «российского мифа» о том, что писатель якобы гибнет без страны своего языка. И вот, например, один из наиболее ярких примеров этого развенчания – проза европейского периода эмигрировавшей в Нидерланды петербурженки Марины Палей (её роман «Клеменс» вошёл в шорт-лист новой престижной премии «Большая книга»): великолепный русский язык!
– Да, Марина Палей очень талантливый человек, и я рада услышать от вас, что она продолжает работать на русском языке и в Голландии. Несметное число уроженцев Советского Союза рассыпалось по миру как горох, едва открыли границы. «Писатель гибнет» – это по-разному можно понимать. Хемингуэй колесил по миру и писал на своём родном языке, потом осел на Кубе и продолжал писать об увиденном за жизнь. И получил Нобелевскую премию. Нобелевскую премию получил Бунин, живший во Франции, близок к ней был Мережковский – парижанин. А вот Мандельштам действительно погиб, в прямом смысле слова, – у себя на родине. Цветаева вернулась – и что? По-моему, наше государство – губительно для писателя. Всегда было и продолжает быть. Раздаёт премии чёрт знает кому, «мочит в сортире» гениев всякими постановлениями и непризнанием. Величайший парадокс состоит в том, что мы так привязаны к России – Тургенев, Толстой, Достоевский, Блок, Набоков, Бунин, Георгий Иванов, да все – абсолютно все, независимо от того, уехали или остались. Я сама состою в редколлегии эмигрантского издания – журнала «Крещатик», главный редактор которого Борис Марковский – отличный киевский поэт – публикует авторов со всего глобуса: Global Russian. Мне, например, очень интересно читать по-русски авторов, из произведений которых я узнаю о быте, ритме жизни, реалиях стран, в которых они теперь живут: всё ведь это глазами русского человека, то, на что западный человек, вообще «абориген» не обратил бы даже внимания: мы выползли из-под железного занавеса, ура! В Германии, кроме Марковского, живёт и работает мой друг Вальдемар Вебер, интересную прозу пишет по-русски. Мои студийцы разных лет: Александр Грабарь, Николай Ребер в Цюрихе – пишут и выпускают книги стихов. Другое дело, что у нас не знают, кто такой Фридрих Горенштейн – это другое дело. Что великолепная поэтесса Галина Погожева живёт в Париже. Там же оригинальный Ливри. Юрий Колкер в Лондоне. Так что такие «смелые» обобщения о гибели скорее пахнут пропагандой. Это нам, нам горестно и грустно, что они уезжают, потому что мы их теряем в эгоистическом смысле – их нет больше рядом с нами. Так я полагаю.
– Насколько изменилось ваше письмо в 2000-х по сравнению с 1970 – 1990 годами? Основные мотивы вашего творчества остались прежними или трансформировались?
– Очень трудно судить о собственном творчестве. Мне, по крайней мере, трудно. Мотивы – мотив у каждой вещи свой. Живёшь, думаешь, чувствуешь – постоянно возникают разнообразные мотивы, проблемы существования. Если работаешь над собой, живёшь напряжённой внутренней жизнью, погружён в эстетическую реальность: литературную, музыкальную, живописную, кинематографическую – то нарабатывается мастерство, усложняется техника, способность оперировать большим количеством художественных компонентов, копаешь глубже – надеюсь. Но не мне ведь судить. Обо мне так мало написано. Никакой критики. Да я и не верю в литературную критику. Мне гораздо дороже читательская рефлексия и мнения собратьев по перу. Да ведь мы все тоже группируемся по разным литературным пристрастиям. Так что время и люди – вот единственный суд. Но в их поле зрения – людей и времени – надо ещё попасть. Я пока не попала, по-моему. Так что живу в блаженном неведении и пишу в своё удовольствие.
– Ваш новый роман, выходящий в издательстве «Алетейя», – о чём он?
– Ну, о чём роман – это не вопрос. Когда у Льва Толстого спросили, о чём «Анна Каренина», он раздражённо ответил, что в ответ на этот вопрос надо прочесть книгу вслух от корки до корки… Про писательницу, которая пишет прозу, и по ходу композиции показывается и эта писательница, и её проза – и на этом материале множество разных проблем существования, как временных, так и «вечных», как вы выразились. В общем, это называется – многотемность и многоплановость. Очень-очень. Много литературных аллюзий, даже с целым фильмом Антониони я сюжетно вступаю в полемику по определённому вопросу, в заявлении героини в ЖЭК по поводу сломанного крана цитирую «Философические письма» Чаадаева, и так далее. В общем – гипертекст, такое модное слово. А называется он – «Spring.doc», название символизирует современность, мол, компьютерный роман, написанный уже на компьютере, а весна подразумевается 2000 года, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Историческими.
– С какими интересными, важными для личностного роста людьми довелось встречаться, и кто вам запомнился особенно?
– Встречи с людьми для меня всегда интересны. Всю жизнь. Даже просто в магазине пополемизировать по поводу юбки – приятно, если с приятным человеком. Согласитесь. Но вы, подозреваю, имеете в виду встречи с публичными, известными «массам» людьми. Тут мне предоставляется возможность воздать должное моим великим учителям: Борису Слуцкому, Юрию Трифонову, Вильгельму Левику, Элисбару Ананиашвили… Хочется рассказать об Аркадии Акимовиче Штейнберге – поэте, художнике, отце знаменитого в наше время Эдика Штейнберга. В наше время – это 60-е – 70-е годы, когда я дружила с «подпольными» художниками, кстати, в романе «Spring.doc» они также фигурируют – Анатолий Зверев и Альберт Гогуадзе, очень мой близкий и важный для моего развития друг. Так вот, Аркадий Акимович Штейнберг отсидел двенадцать лет в лагере за то, что «прокрутил» в конце войны киноленту, которую командование поручило куда-то там доставить – и кино-то что-то вроде «Девушки моей мечты». Но когда он вернулся из лагеря и надо было «начинать жизнь сначала», он для начала этого самого перевёл «Утраченный рай» Джона Мильтона. Это, если вы в курсе, толстая книга в стихах. И перевод этот был утрачен в бытовом порядке. Весь «Утраченный рай». 11 000 строчек. Так Акимыч перевёл его заново. Такой вот был мощный человек. Мудр, добр, умён, образован. До последних дней жизни у себя дома привечал всех «подзаборных» поэтов столицы. В семинаре Бориса Слуцкого, который я посещала в молодости, был поэт – давно уже известный переводчик – Володя Тихомиров. Услышав мои стихи, он сказал: «Надо тебя показать Акимычу». Это было в 72-м, не то 73 году. С тех пор я сама «показала» Акимычу всех, кого считала нужным поддержать и познакомить с «настоящим человеком» от литературы. Последний, кого он приветил и оценил, к моей радости – «Тут дело пахнет большим русским поэтом» – был мой уже ученик Игорь Болычев... Грустно вспоминать, знаете. Вы, наверное, ожидали каких-нибудь совсем других личностей. Очень у нас много в стране совершенно никому не известных замечательных людей. Понимаете, настоящие – они ведь, как правило, не на виду. Не рвутся в первые ряды из тщеславных побуждений. Они живут. Освещают жизнь вокруг себя. Знак «великое» пишут на мокром песке, и тихо идут домой – это Исикава Токубоку – жить великим, служить великому, в каком угодно, пусть самом скромном качестве. Простите. Мне очень грустно.
Беседу вела Наталья РУБАНОВА
|
|